Дарья Димке: «Я занимаюсь тем, что в США называется "культурная антропология"»
«Антрополог, например, изучает, как разные культуры способствуют развитию очень разных способностей и умений среди людей, составляющих эту культуру. И, например, если бы Моцарт рос у инуитов — он бы стал не гениальным музыкантом, а, скорее всего, посредственным охотником.»
Дарья Димке
антрополог
Дарья Димке — антрополог, научный сотрудник Центра гуманистической урбанистики UP (Urbanism & Participation), искусствовед и преподаватель этим летом в американском «Марабу» прочитает курс о детстве. Мы решили расспросить Дарью заранее, о чем пойдет речь, и узнали много интересного: всегда ли детей водили в детские сады и придумывали для них специальные игрушки, почему у подростков на Самоа нет переходного возраста и действительно ли человек становится взрослым в один день.
Дарья, расскажите, пожалуйста, о своей профессии. Вы антрополог, чем занимаются сегодня антропологи?

Обычно представление об антропологах сводится к образу людей, которые ездят в разные странные места к странным народам. Возможно, даже замеряют там черепа этих странных народов, или изучают вещи вроде античного земледелия. Такая антропология существует, но я занимаюсь другим: тем, что в США называется «культурная антропология».

Я изучаю, как устроены разные культуры, что у людей в разных культурах общего, а что – отличного. Как получается, что люди рождаются похожими друг на друга, а в итоге становятся разными? И что между нами на самом деле разное, а что — схожее? Антрополог, например, изучает, как разные культуры способствуют развитию очень разных способностей и умений среди людей, составляющих эту культуру. И, например, если бы Моцарт рос у инуитов — он бы стал не гениальным музыкантом, а, скорее всего, посредственным охотником.

В целом, антрополог — это философ с практическими методами. И что важно — он обязательно много времени проводит среди людей, культуру которых изучает, — это могут быть и современные сообщества, какие-то городские анклавы, а могут быть части традиционных обществ. Антрополог детально их изучает несколько лет, пытается зафиксировать то, что может. И при этом ему нужны такие инструменты, которые позволят разные общества сравнить между собой.

Например, как строится классическое антропологическое исследование? Можно поехать на Самоа, прожить там какое-то время, как сделала Маргарет Мид, а потом сравнить тамошнего подростка с американскими подростками того же времени. Это ключевой метод антропологии: для того, чтобы что-то понять о себе, мы должны сравнить себя с чем-то иным. Для того, чтобы что-то понять про иного — мы должны сравнить иного с собой. Тогда нам становится очевидна огромная куча безумно интересных вещей, которые до этого казались сами собой разумеющимися.

Есть ли разные школы антропологии и к какой принадлежите вы?

Сегодня считается, что вы не можете описать общество, хотя бы одну его деталь, не понимая общего контекста — это то, что называется «контекстуализация». Такой подход называется культурной или социальной антропологией, и она во всех странах имеет общих классиков. Такая антропология есть в Америке, и в Европе. Кстати, часть прекрасных ссыльных ученых царского времени потом работали с американскими антропологами. В советское время антропология подзаглохла и стало больше этнографии — это когда вы просто собираете фольклор: фиксирует разные тексты, описываете обряды и ритуалы. Марксистко-ленинская теория не позволяла развивать какие-то большие, интересные истории. В позднем СССР все немножечко оживилось. Это было связано в первую очередь с семиотикой (московско-тартуской семиотической школой): ученые этого кругу анализировали традиционные обряды как текст, как часть большой и сложной системы.

Я заканчивала Европейский университет в Санкт-Петербурге, факультет антропологии. Моей главной исследовательской темой, когда я училась и писала диссертацию, была как раз тема детства — и этому будут посвящены мои лекции в
«Марабу».

В вашей программе три главные темы: изобретение детства, границы детства и его особенности в современном мире. Давайте попробуем немного развернуть каждую из них?

Первый блок посвящен следующей неочевидной идее. Всем нам кажется, что человечество всегда выделяло четыре возраста жизни: детство, юность, взросление, старость. Это не так. И детство — тот возрастной промежуток, который изобретают последним.

Детство — как особенное время в жизни человека, и собственно ребенок как отдельное существо, которое при этом уже считается членом сообщества — это изобретение последней трети XVIII века. А уж появление детства в привычном нам смысле — когда для детей создаются особые условия, система образования, игры и игрушки, когда уже есть представление об особенностях их психологического развития — это и вовсе последняя четверть XIX – начало XX века.

В первой части мы будем разбирать, как и почему появляется этот конструкт — детство; зачем он нужен, как меняется в связи с его появлением жизнь общества. Я буду строить свой рассказ, обращаясь к конкретным примерам, потому что в разных культурах все равно разные представления о том, какие должны быть школы, как с ребенком надо обращаться в семье, во что он может и не может играть. В Советском Союзе в 20-х годах, в Европе, в Америке были разные идеи.

Когда мы говорим «появилось детство» — это же не значит, что его до той поры не было? Наверное, просто до какого-то времени к ребенку не предъявляются никакие требования, не гонят его в шесть лет работать?

Скорее, наоборот. Пока ребенок не достиг возраста трех–пяти (а иногда и больше) лет — и это характерно для цивилизационных культур и для Европы века до XVII — на него обращают не слишком много внимания, он вообще не особенно учитывается, потому что существование его слишком хрупкое. Обычно к этому примешивается еще большой пласт традиций/верований. Младенец не похож на человека: он не умеет говорить, не умеет ходить, и от этого представляется существом опасным, через которое в мир могут проникнуть потусторонние, дьявольские силы.

Именно поэтому очень многое делается для того, чтобы ребенок как можно скорее начал ходить и говорить. Миновав эти две границы, человек сразу начинает восприниматься как взрослый. Во множестве традиционных культур ему может быть всего пять лет, а он уже сидит со следующим ребенком, что-то делает по дому, у него своя часть обязанностей, и никто не считает, что у него есть какие-то специальные потребности. То есть он делает то, что может, но он делает это наравне со взрослыми. И детства в этом смысле совсем нет: ты сначала родился, а потом сразу стал маленьким взрослым.

Период юности уже был более выражен, но был характерен для богатых сословий. Конечно, есть ритуалы инициации, перехода от возраста к возрасту, потому что люди шести и десяти лет отличаются, и всегда есть момент перехода во взрослый статус, когда появляются права и обязанности.

Разобравшись в том, когда возникает понятие «детство», дальше мы будем смотреть, как с ним обращаются. И здесь мне помогут сами дети: они же все приедут из разных мест, а в Америке даже от штата к штату система образования и воспитания довольно сильно разнятся. Я разделю детей на группы, попрошу их выделить особенные практики, о которых они сами будут рассказывать, обсуждать и пытаться понять, откуда та или иная практика возникает и что говорит об обществе, в котором она принята.

Что именно мы называем практикой?

Я практикой называю любые действия, которые совершает ребенок там, где он живет, то, что ему позволено в этом месте. Это может быть игра в волейбол, чтение книжек с родителями, что-то еще.

Дальше мы поговорим о том, какими способами определяются границы, отделяющие ребенка от взрослого. Это принципиальные моменты и они очень важны. Сейчас есть один основной способ: возрастной. В разных странах считают по-разному, но суть одна: вот тебе исполнилось 18 лет или 21 год — и ты резко стал взрослым. Это довольно странная вещь, если о ней задуматься, потому что ничто особенно не отличает тебя за месяц до совершеннолетия и через месяц после, только почему-то тебе уже можно сразу и все. Но так было не всегда.

И я бы хотела, чтобы участники вслух подумали о том, что на самом деле отличает ребенка от взрослого, где может проходить эта граница, что должен уметь человек, чтобы считаться взрослым — то есть тем, кто может принимать решения, которые влияют не только на него, но и на других людей.

Мне как антропологу в этих разговорах будет важно, чтобы они понимали: все, что их окружает — может быть другим, может отличаться очень кардинально. Нет ничего «естественного», и ничто не мешает нам отрефлексировать, чем мы являемся, и поменять это, если мы этого захотим.

Третья тема тоже очень интересная: о травмирующем опыте и переживании. В разных странах подростки ограждены от такого опыта на законодательном уровне, им буквально запрещено что-то читать, видеть и знать. Как будто чего-то не существует в этом мире, а потом ты перешагиваешь черту и внезапно оно все существует. Как вообще с этим справляться людям?

Собственно, об этом я хотела поговорить. Эта проблема впервые была озвучена в ключевом для антропологии исследовании Маргарет Мид «Взросление на Самоа». История начинается с того, что после Первой мировой войны люди, которые в ней участвовали, очень сильно пострадали, в том числе психологически. Это был тот травматический опыт столкновения со смертью, с которым они не могли справиться. Выяснилось, что человек западной культуры к такому опыту не готов, это ломает все поколение целиком, даже тех, кто выжил физически. Маргарет Мид стала думать и сравнивать — почему такой же травматический опыт людей, живущих в традиционной культуре, не ломает? Если мы забежим чуть дальше — в 1960-е — станет видно, что некоторых участников арабо-израильского конфликта это тоже не ломало (тех израильтян, которые выросли в кибуцах). Опыт был, безусловно, тяжелым, но он не привел к волне самоубийств или массовым обращениям к психиатрам. И тогда антропологи стали разбираться: чего нет в западной системе образования и воспитания, почему люди на Западе оказываются настолько не готовы к боли, страданиям и смерти, которые являются нормальной (в том числе и потому, что неизбежной) частью человеческой жизни. Взрослые люди должны быть к ней готовы. И очень-очень грубый ответ был таким: мы учим детей извлекать квадратные корни, знать, что горностай — ближе к кунице, чем к лисе, учим их истории живописи, множеству самых разных вещей. Но за все свое взросление они в лучшем случае однажды бывали на похоронах. У них нет опыта, нет культуры столкновения, переживания и осмысления смерти. А если культура не дает детям инструментов, чтобы работать со страданиями и смертью, столкновение с ними становится очень тяжелым опытом.

Что с этим делать — по-прежнему очень важный вопрос для нас сегодня. Мы ограждаем детей от кучи вещей, в том числе и от разговоров о смерти. Во-первых, почему это так? Во-вторых, что это говорит об обществе? В третьих, чем это обществу чревато потом? Я хотела бы это с детьми обсудить, рассказать, как в разных странах, например, в Швеции и Финляндии, пытаются решить эту задачу. Я понимаю, что сам такой разговор может быть очень тяжелым, но мне кажется, что это если он и не крайне необходим, то уж точно полезен.